Записки охотника: Бурмистр
Молодой помещик, гвардейский офицер в отставке, Аркадий Павлыч Пеночкин. У него в поместье много дичи, «дом построен по плану французского архитектора, люди одеты по-английски, обеды задает он отличные, принимает гостей ласково… Он человек рассудительный и положительный, воспитанье получил, как водится, отличное, служил, в высшем обществе потерся, а теперь хозяйством занимается с большим успехом».
И внешность у него приятная — небольшого роста, но «весьма недурен», «с его румяных губ и щек так и пышет здоровьем». Он «отлично и со вкусом» одевается; «до чтенья небольшой охотник», но в губернии «считается одним из образованнейших дворян и завиднейших женихов»; «дамы от него без ума и в особенности хвалят его манеры». «Дом у него в порядке необыкновенном».
Но каким образом удается поддерживать этот необыкновенный порядок?
Аркадий Павлыч, по его словам, «строг, но справедлив, о благе поданных своих печется и наказывает их — для их же блага». «С ними надо обращаться как с детьми», полагает он, принимая во внимание их невежество.
Но «странное какое-то беспокойство овладевает вами в его доме».
Однажды автору «Записок» довелось гостить у Пеночкина.
Вечером завитой камердинер в голубой ливрее подобострастно стягивал с гостя сапоги; утром Аркадий Павлыч, не желая отпустить гостя без завтрака на английский манер, повел его к себе в кабинет. «Вместе с чаем подали нам котлеты, яйца всмятку, масло мед, сыр и пр.. Два камердинера, в чистых белых перчатках, быстро и молча предупреждали наши малейшие желания. Мы сидели на персидском диване.
На Аркадии Павлыче были широкие шелковые шаровары, черная бархатная куртка, красивый фес с синей кистью и китайские желтые туфли без задков. Он пил чай, смеялся, рассматривал свои ногти, курил, подкладывал себе подушки под бок и вообще чувствовал себя в отличном расположении духа. Позавтракавши плотно и с видимым удовольствием, Аркадий Павлыч налил себе рюмку красного вина, поднес её к губам и вдруг нахмурился.
Отчего вино не нагрето? — спросил он довольно резким голосом у одного из камердинеров.
Камердинер смешался, остановился, как вкопанный, и побледнел». Отпустив его без лишних слов, барин затем позвонил и вошедшему толстому человеку «с низким лбом и совершенно заплывшими глазами» спокойно приказал:
«- Насчет Федора… распорядиться».
Толстый коротко ответил: »Слушаюсь-с» и вышел.
Чувствуется какая-то четко отработанная система «репрессий и всеобщий панический страх.
Потом хозяин, узнав, что гость отправляется на охоту в Рябово, заявил, что поедет в Шипиловку, где давно собирался побывать. «Рябово всего в пяти верстах от моей Шипиловки…»
Между прочим, он также упомянул, что бурмистр у него там — «молодец, государственный человек».
На следующий день они выехали.
«При каждом спуске с горы Аркадий Павлыч держал краткую, но сильную речь кучеру, из чего я мог заключить, что мой знакомец порядочный трус». Еще раньше упоминалось; что он «осторожен, как кошка и ни в какую историю замешан отроду не бывал; хотя при случае дать себя знать и робкого человека озадачить и срезать любит». Дворянин, светский человек, умеет притворяться. И какой за этим благопристойным фасадом скрывается отвратительный, трусливый и наглый хам. Надо было все это увидеть в жизни и раскрыть.
И невольно возникает болезненно трудный вопрос. Как тут исполнять христианскую заповедь «Возлюби ближнего своего»? Неприязнь, а не любовь вызывает к себе Аркадий Павлович Пеночкин.
Власть одних людей над другими в той или иной мере… Рабовладелец, затем помещик, затем хозяин, директор, начальник… Сама система способствует нарушению заповедей. Еще шла борьба за очередной шаг вперед — отмену крепостного права. Не каждый помещик способен удержаться от самодурства, и уж тем более, бережно относиться к жизни, достоинству, интересам своих крепостных. Пока люди несовершенны, безнаказанность развращает.
Они приехали в Шипиловку вслед за поваром, который «уже успел распорядиться и предупредить, кого следовало». Бурмистр был в отъезде, в другой деревне. За ним тут же послали. Их встретил староста, (сын бурмистра). Когда ехали по деревне, навстречу попались несколько мужиков, возвращавшихся с гумна. Они пели песни, но испуганно умолкли и сняли шапки, увидев барина.
По селу распространилось «тревожное волнение», почти паника.
Изба бурмистра стояла в стороне от других… Бурмистрова жена встретила их «низкими поклонами и подошла к барской ручке… В сенях, в темном углу стояла старостиха и тоже поклонилась, но к руке подойти не дерзнула…
Вдруг застучала телега и остановилась перед крыльцом: вошел бурмистр.
Этот, по словам Аркадия Павлыча, государственный человек был роста небольшого, плечист, сед и плотен, с красным носом, маленькими голубыми глазами и бородой в виде веера». Он «должно быть, в Перове подгулял: и лицо-то у него отекло порядком, да и вином от него попахивало.
Ах, вы, отцы наши, милостивцы вы наши, — заговорил он нараспев и с таким умилением на лице, что вот-вот, казалось, слезы брызнут: — насилу-то позволили пожаловать!… Ручку, батюшка, ручку, — прибавил он, уж загодя протягивая губы.
Аркадий Павлыч удовлетворил его желанье.
Ну что брат Софрон, каково у тебя дела идут? — спросил он ласковым голосом.
Ах, вы, отцы наши! — воскликнул Софрон: — да как же им худо идти, делам-то!
Да ведь вы наши отцы, вы милостивцы, деревеньку нашу просветить изволили приездом-то своим, осчастливили по гроб дней!.. Благополучно обстоит все милостью вашей.
Тут Софрон помолчал, поглядел на барина и, как бы снова увлеченный порывом чувства (притом же и хмель брал свое), в другой раз попросил руки и запел пуще прежнего:
Ах, вы, отцы наши, милостивцы… и… уж что! Ей-богу, совсем дураком от радости стал… Ей-богу, смотрю да не верю… Ах, вы отцы наши!..»
Аркадий Петрович глянул на гостя, усмехнулся и спросил по-французски: «Разве это не трогательно?».
На следующий день встали довольно рано. «Явился бурмистр. На нем был синий армяк, подпоясанный красным кушаком. Говорил он гораздо меньше вчерашнего, глядел зорко и пристально в глаза барину, отвечал складно и дельно». Все отправились на гумно. «Мы осмотрели гумно, ригу, овины, сараи, ветряную мельницу, скотный двор, зеленя, конопляники; все было действительно в отличном порядке»… Вернувшись в деревню, пошли смотреть веялку, недавно выписанную из Москвы. Выходя из сарая, они вдруг увидели нечто неожиданное.
Возле грязной лужи стояли на коленях два мужика., молодой и старый, в заплатанных рубахах, босые, подпоясанные веревками. Они очень волновались, часто дышали, наконец старик произнес: «Заступись, государь!» и поклонился до земли.
Оказалось, они жалуются на бурмистра.
«- Батюшка, разорил вконец. Двух сыновей, батюшка, без очереди в рекруты отдал, а теперя и третьего отнимает. Вчера, батюшка, последнюю коровушку со двора свел и хозяйку мою избил — вон его милость (он указал на старосту).
- Гм? — произнес Аркадий Павлыч.
- Не дай вконец разориться, кормилец.
Господин Пеночкин нахмурился.
Что же это, однако, значит? — спросил он бурмистра вполголоса и с недовольным видом.
Пьяный человек-с, — отвечал бурмистр,… — неработящий. Из недоимки не выходит вот уже пятый год-с…
Софрон Яковлич за меня недоимку взнес, батюшка, — продолжал старик: — вот пятый годочек пошел, как взнес — в кабалу меня и забрал, батюшка, да вот и…
- А отчего недоимка за тобой завелась? — грозно спросил господин Пеночкин. (Старик разинул было рот) — знаю я вас, — с запальчивостью продолжал Аркадий Павлыч: — ваше дело пить да на печи лежать, а хороший мужик за вас отвечай.
И грубиян тоже, — ввернул бурмистр в господскую речь.
Ну, уж это само собой разумеется…
Батюшка Аркадий Павлыч, — с отчаяньем заговорил старик: — помилуй, заступись, — какой я грубиян?.. Разоряет вконец, батюшка… последнего вот сыночка… и того… (на желтых и сморщенных глазах старика сверкнула слезинка).
Помилуй, государь, заступись…
Да и не нас одних, — начал было молодой мужик…
Аркадий Павлыч вдруг вспыхнул:
- А тебя кто спрашивает, а? Тебя не спрашивают, так ты молчи… Это что такое? Молчать, говорят тебе! Молчать!.. Ах, боже мой! Да это просто бунт. Нет, брат, у меня бунтовать не советую… у меня… (Аркадий Павлыч шагнул вперед, да, вероятно, вспомнил о моем присутствии, отвернулся и положил руки в карманы)…» Он тут же тихим голосом по-французски извинился перед гостем и, сказав просителям: «- я прикажу… хорошо, ступайте«, повернулся к ним спиной и ушел. »Просители постояли еще немного на месте, посмотрели друг на друга и поплелись, не оглядываясь, восвояси».
Потом, уже будучи в Рябове и собираясь на охоту, автор »Записок» услышал от знакомого мужика, что Софрон «собака, а не человек», что Шипиловка лишь числится за помещиком, а владеет ею бурмистр, «как своим добром».
«- Крестьяне ему кругом должны; работают на него, словно батраки»…
Выяснилось также, что бурмистр »не одной землей промышляет: и лошадьми промышляет, и скотом, и дегтем, и маслом, и пенькой, и чем-чем. Умен, больно умен, и богат же, бестия! Да вот чем плох — дерется. Зверь — не человек, сказано: собака, пес, как есть пес.
- Да что ж они на него не жалуются?
- Экста! Барину-то что за нужда! Недоимок не бывает. Так ему что? Да, поди ты, прибавил он после небольшого молчания: — пожалуйся. Нет, он тебя…
Оказалось, крестьянин, который теперь жаловался барину, в свое время поспорил на сходке с бурмистром. Тот его начал «клевать», отдал его сыновей без очереди в солдаты… «Теперь доедет. Ведь он такой пес, собака».
Среди крестьян шло расслоение, появились в деревнях свои богачи, новые »господа«. Софрон груб, необразован. Любя »показуху«, прилепил к скотному двору »нечто вроде греческого фронтона и под фронтоном белилами надписал: «Построен вселе Шипиловке в тысяча восем Сод сараковом году. Сей скотный дфор». А уж дети, внуки богача после отмены крепостного права пойдут, вероятно, учиться, начнут размышлять, захотят поглядеть на мир.
Впереди у многих поколений жестокая борьба за блага.
Лишь после долгих страданий, проб и ошибок, поисков, находок обретут дикие люди способность к иным отношениям. Безнаказанность тогда не опасна. И какой-нибудь дальний, (очень дальний!) потомок бурмистра окажется вполне достойным всеобщей любви, даже восхищения; как и все остальные.
А пока, пока… Заповеди о любви лишь идеал, ориентир? Может быть, в какой-то мере. Но без идеала, ориентира жить нельзя. И нельзя жить без литературы, пробуждающей «чувства добрые», понимание окружающей реальности, ближайших и отдаленных перспектив.
Может быть, единственная возможность пожалеть того же бурмистра — постараться понять обстановку, условия, сделавшие его таким.
Он бы сам ужаснулся, если бы смог взглянуть на себя из другой реальности, с высоты иных, более человеческих понятий.
Іван Тургенєв
Записки мисливця: Бурмістр (скорочено)